деле свидетельствовало о «невысказанном желании проявить себя; одеждой она стремилась заменить красноречие и компенсировать скромность своей речи откровенностью костюма». Платье, впрочем, сидит на ней ужасно – цвет ей не идет и старит на десять лет. Она становится объектом отцовских насмешек. В тот же вечер Кэтрин встречает Морриса и влюбляется в него. А отец за один вечер дважды упускает шанс понять ее и помочь ей.
Таким образом, доктор Слоупер совершает самый непростительный грех в художественной литературе – грех слепоты. Жалость – пароль, утверждает поэт Джон Шейд из романа Набокова «Бледный огонь». Уважение к окружающим, эмпатия – вот что лежит в основе романа. Это свойство объединяет Остин и Флобера, Джеймса, Набокова и Беллоу. Оно же – точнее, его отсутствие – порождает злодея современной художественной литературы: злодеем считается существо, лишенное сострадания, не способное к эмпатии. Персонализированное восприятие добра и зла одерживает верх над архетипическими понятиями, такими как мужество или героизм, – понятиями, сформировавшими эпический и романтический жанры; архетипическое становится индивидуальным, а героем – тот, кто готов отстаивать свое индивидуальное «я» почти любой ценой.
Полагаю, большинство моих студентов согласились бы с этим определением зла, так как оно было близко их личному опыту. На мой взгляд, именно отсутствие эмпатии являлось главным грехом режима, за которым следовали уже все остальные. Мое поколение вкусило личной свободы и потеряло ее; несмотря на всю болезненность утраты, воспоминание о былой свободе не давало нам засохнуть в пустыне настоящего. Ну а чем было защищаться нынешнему поколению? Их стремления, томления и потребность в самовыражении проявлялись самым неожиданным образом, как и у Кэтрин.
Игнорируемая отцом, манипулируемая теткой и брошенная своим воздыхателем, Кэтрин учится противостоять каждому из своих мучителей не их же собственными методами, а по-своему, тихо и смиренно. Этот опыт дается ей болезненно, но она ни на минуту не изменяет себе в восприятии событий и взаимодействии с людьми. Она не подчиняется отцу, даже когда тот лежит на смертном одре, и отказывается обещать, что никогда не выйдет за Морриса, хоть и не собирается так поступать. Она отказывается «открыть сердце» тетке и удовлетворить ее сентиментальное любопытство, а на последних страницах книги, в прекрасной в своем тихом величии сцене, отказывает принять предложение руки и сердца своего непостоянного возлюбленного, который через двадцать лет к ней возвращается. Каждый ее поступок вызывает удивление окружающих. И в каждом случае Кэтрин руководствуется не желанием отомстить, а порядочностью и чувством собственного достоинства – двумя старомодными понятиями, которые так любят герои Джеймса.
Лишь Кэтрин в романе обладает способностью меняться и взрослеть, хотя здесь, как во многих других романах Джеймса, она платит за это высокую цену. Впрочем, ей все-таки удается отомстить отцу и своему поклоннику: она отказывается принимать их условия. В конце концов она одерживает триумф.
Если, конечно, можно назвать это триумфом. Джеймс недаром писал, что его «воображение жаждет катастрофы»: многие его герои в конце оказываются несчастными, и тем не менее их окружает победоносная аура. Победа для них не равнозначна счастью, ведь главное для этих персонажей – остаться верными себе. Их целостность обеспечена не внешними обстоятельствами, а единением с собой, движением вглубь навстречу себе. Награда им – не счастье: в романах Остин этому слову отдано центральное место, но во вселенной Джеймса оно редко используется. Героев Джеймса в конце ждет не счастье, а самоуважение. И дочитав до конца последней страницы «Вашингтонской площади», где раздосадованный «жених» Кэтрин ее покидает, мы понимаем, что в мире нет ничего труднее, чем обрести самоуважение. «А Кэтрин, оставшись в гостиной, берет рукоделие и снова усаживается за работу – теперь уже на всю жизнь».
Я раз за разом звонила в домофон, и снова мне никто не отвечал. Я отошла от двери и заглянула в окно его гостиной: шторы были задернуты, лишь кремовая тишь за стеклом. Мы договорились встретиться после обеда, а потом за мной должен был заехать Биджан и отвезти к подруге на обед. Я уже думала найти телефон и позвонить ему, когда появилась соседка с мешком фруктов, открыла дверь подъезда и с приветливой улыбкой меня впустила. Я поблагодарила ее и поднялась по лестнице. Дверь в его квартиру была открыта, но на мои звонки никто не ответил, и я вошла.
Квартира была в порядке, все стояло на своих местах: кресло-качалка, восточный коврик, аккуратно свернутые на столике сегодняшние газеты, прибранная кровать. Я переходила из комнаты в комнату и искала хоть какие-то приметы беспорядка, хоть какую-то причину, почему он нарушил договоренность. Дверь была открыта. Наверно, он куда-то вышел – за кофе или молоком – и оставил дверь открытой. Как еще объяснить его отсутствие? Что еще это может быть? Могли они прийти и его забрать? Могли увести его? Стоило мне об этом подумать, и я уже не могла думать ни о чем другом. Мысль мантрой повторялась в голове: они его забрали, они его забрали… Это была никакая не редкость – так поступали с другими. Однажды дверь в квартиру одного писателя обнаружили незапертой; друзья нашли на столе на кухне остатки его завтрака, растекшийся по тарелке яичный желток, кусочек тоста, масло, клубничное варенье, полупустой стакан чая. Все комнаты, казалось, кричали о том, что их покинули в процессе действия – в спальне кровать была не застелена, в кабинете по полу и большому мягкому креслу разбросаны стопки книг, на столе лежала открытая книга и очки. Через две недели выяснилось, что писателя увела на допрос тайная полиция. Эти допросы стали частью нашей повседневной жизни.
Но почему? Почему они его забрали? Он не участвовал в политической деятельности, не писал подстрекательские статьи. Друзей, правда, у него было много. Откуда мне было знать, что он втайне не принадлежал к какой-нибудь политической группировке, не был лидером подпольных партизан? Эта мысль казалась абсурдной, но любое объяснение было лучше никакого: я должна была узнать причину внезапной пропажи человека, для которого не было ничего важнее распорядка; на все встречи он являлся за пять минут. Я внезапно поняла, что эта педантичность была частью его образа, дорожкой из хлебных крошек, которая помогала нам сложить о нем представление.
Я подошла к телефону, стоявшему у дивана в гостиной. Может, позвонить его лучшему другу Резе? Но тогда тот тоже начнет беспокоиться; нет, лучше немного подождать, быть может, он вернется. А если придут они и обнаружат меня здесь? Да заткнись же ты, заткнись, велела я себе. Наберись терпения; он